Actions

Work Header

Rating:
Archive Warning:
Category:
Fandom:
Relationship:
Characters:
Additional Tags:
Language:
Русский
Stats:
Published:
2017-07-29
Completed:
2017-07-29
Words:
49,451
Chapters:
6/6
Comments:
28
Kudos:
144
Bookmarks:
17
Hits:
4,225

Вопль

Summary:

В 1957 году, в Нью-Йорке, молодому писателю Джареду Падалеки встретился парень с непривычно свободными взглядами — Дженсен Эклз.

Примечания: слова поэмы Аллена Гинзберга «Вопль» в переводе Дмитрия Храмцева.
При написании текста использованы документальные и художественные источники, рассказывающие о биографиях и мировоззрении Аллена Гинзберга, Уильяма Берроуза, Люсьена Карра, Джека Керуака, Нила Кэссиди, Кена Кизи и других представителей и последователей «бит-поколения».

Notes:

Арт: Элеанор Ригби
Бета: Addie Dee
Жанр: роад-муви, романс
Рейтинг: NC-17

Chapter 1: Глава 1

Chapter Text

Май 1957г.

Сперва я не слышал ничего, кроме жужжания мухи. Терпеть не могу подслушивать чужие разговоры, а особенно ссоры. Поэтому я старательно следил за толстым неповоротливым насекомым, похожим на дирижабль, сосредоточившись на сварливом гудении крыльев, будто собранных из ломких чешуек слюды, и заглушал собственными мыслями вопли из кабинета Сола Розенштейна.

Издатель Сол Розенштейн легко выходил из себя, хотя со мной неизменно был вежлив, сдержан и даже почти ласков. По своим меркам, конечно. Сейчас же он совершенно не стеснялся в выражениях, и я даже перевел взгляд с мухи на Сесиль, со скучающим видом сидящую возле телефона за своим слишком большим дубовым столом, в надежде, что она как-то прокомментирует происходящее в кабинете издателя «Каменной розы».

Очень зря я это сделал.

Заметив мой интерес, Сесиль отложила кроссворд, откинулась на спинку истертого кожаного кресла и томно взглянула на меня из-под полуопущенных век.

— ...И если ты думаешь, что я, наподобие Лоренса Ферлингетти, отправлюсь в тюрьму из-за поганых стишат, ты, видимо, еще не протрезвел с ночи! — заходился Сол.

Муха тяжело опустилась на оранжевую ленту, вплетенную в косу Сесиль. Косу секретарша Сола неизменно укладывала поперек головы, подражая актрисе Кэй Фрэнсис, которая носила такую замысловатую прическу в тридцатых, — видимо, на те годы и пришлась молодость Сесиль. Такие укладки окончательно вышли из моды лет десять назад.

Как обычно, от женского внимания я занервничал и мгновенно взмок. Как обычно — видя мое смущение — Сесиль фыркнула и снова уткнулась в кроссворд.

— Ты — пародия на издателя, Розенштейн! — услышал я полный праведного гнева голос оппонента Сола. — И ты еще смеешь говорить со мной про тюрьму, после всего, что для тебя сделал мой отец?!

Я вытер вспотевшие ладони о брюки и разгладил титульную страницу лежащей на моих коленях рукописи. Муха словно реактивный истребитель поднялась в воздух, используя оранжевую ленту как взлетную полосу, и прямой наводкой рванула ко мне. Она ловко приземлилась на имя автора: Сьюзи Монро. И целеустремленно прошествовала по напечатанным буквам заглавия романа: «Любовь на закате времен». Я передернул плечами от пошлости названия и согнал противное насекомое.

— О, ну конечно! — перешел на фальцет Сол. — Твоя семья пухнет от гордости за то, что якобы поступила со мной благородно. Думаете, я до сих пор вам обязан. Только можете засунуть в жопу ваше благородство, так и передай своему папаше! Сол Розенштейн никому в этом мире не обязан кроме самого себя! Ни я, гнилушка ты бездарная, ни один другой издатель в здравом уме не возьмется печатать твою развратную писанину, которую ты по недоразумению называешь литературным произведением.
— Ты просто трус, Розенштейн, каким всегда и был! Лоренса Ферлингетти оправдали, и теперь он герой, он не боится открывать публике новые имена, он вообще ничего не боится! Он настоящий издатель и литератор, а ты просто червяк!
— Ты вообще соображаешь, с чем ты ко мне приперся? Я издаю дамские любовные романы, сосунок ты придурочный! — взвыл Сол и хрипло закашлялся.

Мне было его жаль, но эта жалость проходила мимо моего сердца. Теперь я не мог перестать слушать. Судя по всему, неизвестный посетитель Сола упоминал поэму Аллена Гинзберга «Вопль», которую в прошлом, пятьдесят шестом году Лоренс Ферлингетти издал в Сан-Франциско. Цензоры обвинили поэму в непристойности, весь тираж арестовали, но суд снял с «Вопля» все обвинения, обеспечив Гинзбергу бешеную популярность. Я таскал с собой крошечное издание из серии «Карманные поэты» вот уже пару месяцев, не в силах расстаться с бешеной энергией и болезненной откровенностью, заключенными в строчках поэмы.

Почти не осознавая, что делаю, я полез во внутренний карман пиджака и достал книжку, когда в кабинете Сола что-то грохнуло, разлетелось со звоном стекло, дверь распахнулась и в приемную вылетел молодой человек примерно моего возраста, прижимая к груди пачку мятых листов бумаги, и уставился прямо на меня.

За его спиной в кабинете сквернословил Сол, собирая, судя по звукам, осколки с пола. Сесиль угрожающе развернулась в кресле всем телом, поджала губы и свернула газету в трубочку, словно намеревалась пришлепнуть скандального автора, как насекомое, но парня, похоже, интересовала только стопка машинописных листов у меня на коленях.

— Ну-ка посмотрим! — торжественно возвестил он, засовывая под мышку свою рукопись и эффектным жестом взъерошивая зачесанные вперед длинные пряди, зафиксированные воском в модный «кок». Светлые жесткие волосы, выгоревшие на концах, не поддались и остались стоять в идеальной укладке.

Парень навис сверху, бесцеремонно скинул мою ладонь, прикрывающую титульный лист романа, и, размахивая им, обернулся к кабинету:

— «Любовь на закате времен»? И вот эту поносную дрянь ты печатаешь, Розенштейн?!
— Иди к черту, Эклз! — прокашлял из-за дверей Сол. — Я тут деньги зарабатываю! Ищи в другом месте неприятностей на свой тухес!
— Вот! — обращаясь ко мне с необычайным пафосом, будто только что узрел истину, сообщил тот, кого Сол назвал Эклзом. — Вот именно такие трусливые ничтожества, как Розенштейн, стоят на пути нового свободного мира, новой литературы без всяких границ…
— Простите, вы не могли бы вернуть…

Я поднялся с кресла, неловко придерживая на локте пачку листов, и протянул руку.

Парень моргнул и, кажется, только сейчас по-настоящему меня увидел.

Он задрал брови и оглядел меня с ног до головы веселым взглядом прозрачно-зеленых глаз, от чего я ощутил, как по шее бежит противная щекотная капля пота, и покосился на титульный лист, который продолжал держать в руке.

— «Сьюзи Монро». Так это не ваш нетленный роман?
— Н-нет, — моя рука сама дернулась к воротнику, пальцы начали крутить верхнюю пуговицу рубашки. Очень хотелось расстегнуть ее, но это выглядело бы глупо. — Это… моя сестра пишет. Да.
— Точно, Сьюзи Монро. Я вспомнил. В прошлое мое свидание с Розенштейном привезли образцы из типографии, и я полистал книгу, пока ждал этого упыря. Передайте вашей сестре, что у нее талант. От эротических сцен я так завелся, что едва не соблазнил Сесиль.
— Черт бы вас побрал, Эклз, свалите уже обратно к дьяволу в преисподнюю! — рявкнула Сесиль и обратилась ко мне непривычно слащавым любезным тоном: — Мистер Падалеки, проходите, пожалуйста. Мистер Розенштейн готов вас принять.

Я выхватил из рук Эклза титульный лист, поднял с пола портфель, прилагая чересчур много усилий, чтобы удержать пачку бумажных страниц, слегка обозначил кивок в сторону Сесиль и сделал шаг к кабинету Сола.

— Эй! Это ваше? — на мое плечо легла бесцеремонная ладонь.

Когда я обернулся, балансируя портфелем и романом, Эклз протягивал мне забытый в кресле «Вопль».

— Да, мое, — кивнул я, зачарованно наблюдая, как меняется выражение его лица.

Он мгновенно стал необычайно серьезным, прищурился и очень медленно кивнул мне — так, словно безоговорочно признал во мне своего. Словно мысленно передавал мне некий, только нам двоим известный пароль. Словно щедро и с радостью впускал меня в тайный круг посвященных.

У меня не осталось свободных рук, чтобы забрать книгу, и тогда Эклз шагнул ко мне, распахнул полу моего пиджака и засунул поэму во внутренний карман.

На белой футболке под его клетчатой рубашкой красовалось масляное пятно, и пах он так, будто работал в гараже: бензином, машинной смазкой, табаком и дорогой. Он белозубо улыбнулся мне и вышел в коридор, походя точным броском отправив свою рукопись в мусорную корзину возле стола Сесиль.

— Джаред? — выглянул из кабинета Сол. — Прости, что заставил ждать. Проходи уже, мне обедать пора!

Перешагнув через кучу наспех сметенных осколков стеклянной пепельницы на пороге кабинета, я взглянул на часы. Половина двенадцатого. Что ж, Солу и правда пора обедать.

— Друг семьи. Ну ты можешь в это поверить? Они называли меня другом семьи! — возмущенно забулькал Сол, дергая себя за седую короткую бороду. — Одна ошибка, одна досадная оплошность, а ведь это был сорок шестой, смекаешь? Ни работы, ни денег, а его папаша до сих пор считает, что облагодетельствовал меня. Не отправил под суд, так я теперь должен быть ему счастлив? Должен быть ему благодарен до конца моих скорбных дней? Во, открытки на все праздники шлет, чтоб он болел в свое удовольствие.

Я перевел взгляд на стену за спиной Сола, куда всегда пялился, обсуждая с издателем денежные вопросы, доставлявшие мне жуткое неудобство. Так вот что за открытки, об которые Сол годами тушил сигареты!

— Чтоб им всем писали не письма, а рецепты на пилюли! Ладно. Давай сюда рукопись.

Я с облегчением сгрузил роман на стол Сола. Он пригладил ладонью посеребренные густые волосы и бегло проглядел концовку, одобрительно кивая и шевеля толстыми губами.

— Ну вот. Красота же, Джаред. Кра-со-та! Держи чек, тут половина. Вторая, как обычно, после публикации. Ну вот скажи, я что, плохие книжки издаю? У меня свой читатель. И я своего читателя уважаю. А этот шпок мне, а…
— Спасибо, мистер Розенштейн. У нас заканчивается контракт в этом году. «Каменной розе» еще нужны романы? Мэг может написать продолжение «Певицы Кабаре».

Сол замахал руками:

— Нет-нет, только не «Певицу». Скажи сестре, она там перемудрила. Говорил же я, финал спорный, спорный, чтоб его, финал. Не готовы еще наши читательницы видеть в одинокой бабе счастливую свободную женщину. Зря там разлука в конце. Но я бы посмотрел наметки на «Брак во спасение» или «Мед и горечь». А лучше новое что. Но это осенью уже. К октябрю-ноябрю.
— Хорошо, я передам.

Кажется, когда я уходил, Сол все еще бормотал себе под нос проклятья в сторону недавнего посетителя Эклза и его семьи.

Прощаясь с Сесиль, которая демонстративно слизнула подтекшую от жары помаду с нижней губы, став похожей на кошку в ожидании шанса сожрать канарейку, я потупился и уперся взглядом в торчащую из мусорного ведра пачку бумаги. Рука сама собой дернулась проверить внутренний карман, но я и так знал — поэма там. Прожигает ткань, от чего особый жар собирается чуть пониже груди, греет ребра.

На улице я дернул воротник, расстегивая пуговицу, и закурил, награждая себя особенно глубокой затяжкой за удачную встречу с издателем. Не успел я убрать в карман спички, как ко мне неспешно приблизилась пожилая китаянка в атласном алом платке, накрученном вокруг головы, и, не произнося ни слова, стала что-то демонстрировать размашистыми жестами. В углу ее рта по-пиратски торчала массивная трубка. Я тупо переводил взгляд со скрюченных пальцев на лицо, покрытое резкими морщинами, напоминающими рисунок коры векового дерева, пока не понял, что меня просят дать прикурить. Я зажал в зубах сигарету, поставил портфель между ног, зажег спичку и прикрывал ладонью пламя от ветра, пока китаянка затягивалась так жадно, что ее коричневые щеки залипали, очерчивая высокие скулы.

Офис Сола располагался в Маленькой Италии, но в последнее время этот район Манхэттена совсем перестал походить на пристанище мафиози, каким являлся во времена Великой депрессии. Теперь итальянские кварталы к востоку и западу от Малберри-стрит постепенно становились частью Чайна-тауна.

На прощанье китаянка протянула мне ладонь, и я, замешкавшись и не поняв этого жеста, просто вложил ей в руку пачку спичек. Может, она рассчитывала на рукопожатие, но спички ее более чем устроили — одарив меня кривой улыбкой и попыхивая трубкой, китаянка отправилась в сторону Канал-стрит.

Я докурил, щурясь на яркое майское солнце и разглядывая на фасаде булочной афишу нового фильма «Любовь после полудня» с Гэри Купером и Одри Хепберн. Надо будет отпраздновать продажу рукописи и сводить Мэгги в кинотеатр, ей вроде нравился Гэри Купер. Как и мне.

Я подхватил портфель и, оглядевшись по сторонам, перебежал на другую сторону дороги к газетному киоску, чтобы купить еще сигарет и пачку спичек. И от неожиданности больно впилился носком ботинка в ящик с бутылками кока-колы, подпирающий журнальные стойки. Возле киоска стоял давешний посетитель Сола и увлеченно листал «Мед и горечь» — дамский роман авторства Сьюзи Монро, вышедший в издательстве «Каменная роза».

Бутылки в ящике звякнули, и мистер Эклз поднял на меня рассеянный взгляд. В тени парусинового тента его глаза потемнели и приобрели оливково-болотный оттенок. Он мгновенно узнал меня и расплылся в широкой радостной улыбке:

— Освободился? Пошли. Опрокинем по стаканчику в «Бэй», тут недалеко.

Я моргнул и зачем-то переложил портфель из одной руки в другую. Создавалось впечатление, что парень ждал здесь именно меня. Интересно, как он узнал, что я отдам китаянке последние спички? Как узнал, что направлюсь именно к этому киоску за новыми? Дурацкие вопросы с очевидным ответом: никак.

— Что? — переспросил я.
— Великолепный слог! — Эклз помахал перед моим носом книгой. — Если закрыть глаза на сюжет. И горячие сцены все так же немыслимо заводят. Познакомишь меня со своей сестрой?

Боль в ушибленном пальце стала нестерпимой. Я поднял правую ногу и потер о щиколотку носок ботинка, словно это несуразное движение могло как-то помочь. Продавец газет не обращал на нас никакого внимания, засовывая в стойку пачки свежего выпуска «Нью-Йорк Таймс».

— Почему ты выбросил свою рукопись? — спросил я. — Это были стихи?
— А, — небрежно махнул рукой Эклз и с очаровательно-покаянным видом признался: — Они были паршивые. В этом Розенштейн прав.

И он совершенно спокойно и бесцеремонно сунул книжку в задний карман брюк. И сказал, разворачивая меня за плечи прочь от киоска:

— Ну, пошли? «Бэй» там.

Я не собирался никуда с ним идти, но ужас от ожидания скандала — вот сейчас продавец обернется и заметит, что у него украли товар, и начнет орать, и позовет полицию, и попытается нас схватить — заставил меня рвануть вперед по улице, так что Эклзу даже пришлось придержать меня за полу пиджака.

— Эй, полегче. «Бэй» только открывается, успеем.
— Да не собираюсь я в бар! — выпалил я, пытаясь на ходу зачесать назад отросшие волосы, влажные от пота. — Мне нужно домой. И сестра… Ты серьезно? Я ведь понятия не имею, кто ты.

Он в два шага обогнал меня и преградил путь. И остановил — не собой даже, а этим своим уже виденным мной у Сола взглядом, в котором было безоговорочное признание нашей принадлежности к одному тайному обществу.

— Кто я? — тихо переспросил он и качнул головой: — Гораздо важнее, кто они.

Он вдруг отошел от меня на шаг, поднял руки и пропел, как еврейский кантор, произнося на едином дыхании каждую строчку:

— «Кто он, сфинкс из бетона и алюминия, расколовший их черепа и выевший их мозг и воображение? Молох! Одиночество! Отбросы! Уродство! Глубинные бомбы и недоступные доллары! Дети, кричащие под лестницами! Мальчики, задыхающиеся от слез в армиях! Старики, причитающие в парках!»

Он вопил слова поэмы, и мне хотелось заорать, поддерживая его криками восторга, как на джазовом джем-сейшене, хотелось продолжить вместе с ним и одновременно хотелось скукожиться внутрь собственного пиджака, собственной кожи, чтобы проходящие мимо люди не смотрели на нас, не замечали нас, не обмазывали осуждающими взглядами. И тогда я набрал в грудь воздуха, кинул под ноги портфель и подхватил, видя прямо перед собой только полное восторженного экстаза, до безумия красивое лицо:

— «Молох, чья любовь — несчетные нефть и камень! Молох, чья душа — электричество и банки! Молох, чья бедность — видение гения! Молох, чья судьба — бесполое водородное облако! Молох имя тебе Разум!
Молох, где я так одинок!»
— «Молох, где мне являются ангелы! Безумство в Молохе! Евнух Молох! Молох, жаждущий любви и мужчин!»

И не успел я, как всегда на этих строках, захлебнуться от неловкости, страха и ликования, как Эклз без перехода спросил, притягивая меня к себе за карман пиджака:

— Ты знаешь, что Аллена Гинзберга выгнали из Колумбийского за то, что он сдал преподавателю порнографическую поэму?
— Чушь, — мотнул я головой, задыхаясь от почти наркотического прихода. — Это все сказки. Я учился в Колумбийском, его выгнали за непристойное поведение.
— Ты учился в Колумбийском?! — заголосил на всю улицу Эклз.
— Да, на английской литературе. Неважно. Аллен тайно пускал к себе жить Керуака.
— Так ты настоящий писатель? — все так же восторженно проорал Эклз. — Настоящий!
— Нет, нет. Я не закончил университет. А еще он думал, что уборщица в кампусе антисемитка и поэтому не моет окна в его комнате. И он рисовал на грязных стеклах свастики и писал «На хуй евреев». Вот поэтому его выгнали.
— Ты видел его? Ты с ним говорил?
— Нет, когда я поступил, его уже не было.
— Невероятно. Это невероятно. А что ты пишешь? Ты же пишешь? Скажи мне.

Только тут я понял, что мы давно уже движемся вперед по улице неизвестно куда, и портфель в моей руке ужасно мешается, и Эклз беспрестанно дергает меня за рукав и толкает в плечо, а сам я ору, как будто ширнулся тараканьим ядом.

— Я... Да, но… Я никому не показывал, что пишу.

Я выпалил это на одном дыхании, я впервые сказал об этом вслух — не иначе меня захватила магия поэмы, жгущей ребра обложкой книги сквозь карман пиджака, опьяняющей кричащими строками, громко пропетыми мной и Эклзом на весь Нью-Йорк. Словно мы выпустили в задымленное небо шумную стаю птиц. Я задрал голову и посмотрел прямо на солнце, чувствуя, что слепну.

Пора было возвращаться на землю.

— Так ты действительно хочешь познакомиться с моей сестрой? — спросил я Эклза.

Он хлопнул себя по заднему карману штанов, где лежал спертый им роман, и пожал плечами:

— Конечно. Но знаешь. Покажи мне сперва… что это? Роман? Поэма? Ты пишешь стихи?
— Скорее, сборник рассказов, и… слушай… Это дурацкая идея.
— У меня есть одна подруга. У ее тети галерея в Сохо, мы с друзьями иногда собираемся там. Читаем свои стихи, устраиваем вечер импровизаций, музыкальные сейшены. Ты должен прийти. Ты непременно должен прийти. У нас бывает Фрэнк О’Хара. Ты его читал?
— Нет. Погоди, или да? Это был... я не помню… какой-то авангардный журнал.
— Наверняка! Он не считает себя поэтом, публикуется ничтожными тиражами. Пишет свои заметки на кусках бумаги, салфетках. Я их собираю, накопил уже пачку.
— Точно. У него такие беглые наблюдения за повседневностью, очень интимные. Мне его стихи напомнили поэтику Уильяма Карлоса Уильямса.
— О, я ему передам. Или давай ты сам, сам! Ты придешь? Дашь мне взглянуть на твои рассказы?

Кончики его ресниц, как и волосы, выгорели на солнце. Масляное пятно на футболке выглядело совсем свежим, а «кок», несмотря на жару, все так же стоял в идеальной укладке. Россыпь золотистых веснушек на переносице напоминала песок, принесенный ветром, и сам он был ветром, своевольным, южным, свободным.

Спина под пиджаком яростно чесалась, будто мне за шиворот швырнули того самого песка, и пальцы чесались тоже — так хотелось коснуться его торчащих волос, идеального носа, ощутить под ладонью теплую кожу. Нестерпимое чувство, которое заставляет в летний день скидывать в парке ботинки и совать ноги в прохладный фонтан.

А еще мне хотелось говорить с ним. Обо всем. О его плохих — или вовсе не плохих — стихах, о моих рассказах, о его друзьях, о чтениях в галерее, об Аллене Гинзберге, о музыке, о лете, о фонтанах, о Гэри Купере и романтических комедиях. О том, почему обычно мне хочется молчать.

— До моей квартиры девять кварталов. Только… Я по-прежнему понятия не имею, кто ты.
— Дженсен, — с то ли нарочитой, то ли врожденной церемонностью он протянул мне руку и добавил, отвечая на рукопожатие: — И я никто. Меня это устраивает. А тебя?

Я прикрыл веки, стараясь заморозить в памяти этот момент — мы вдвоем, пожимающие друг другу руки посреди толкотни нью-йоркской улицы, пропитанной парами бензина, и процитировал тихо:

— «...Сны о жизни становятся кошмарами, тела обращены в камни огромные, как луна, с навсегда заебаной матерью, последней волшебной книгой, выброшенной из окна обители, и последней дверью, закрытой в четыре утра, и последним телефоном, брошенным в стену в ответ, и последней меблированной комнатой, душевно опустошенной, желтая бумажная роза, накрученная на проволоку виселицы в клозете, да и то в мечтах, ничего, кроме бессмысленной частички галлюцинации». Меня зовут Джаред Падалеки. И да, меня устраивает, Дженсен.

Он сгреб пятерней воротник моей рубашки и слегка встряхнул меня, будто втягивал этим странным панибратским движением в водоворот своей неспокойной, как ураган, жизни, наполненной искрящей энергией.

Так я познакомился с Дженсеном Эклзом.

 

***
Когда живешь в городе, привыкаешь, что смена времен года не имеет особого значения, совсем не влияет на твою жизнь. Солнце, снег, ветер — все это неважно, пока передвигаешься от одного входа метро до другого, от бара до бара, перепрыгиваешь из такси в автобус или чудом садишься на трамвай, в последний раз идущий своим маршрутом по официально закрытой с этого года линии.

Впрочем, иногда в городе ветер имеет определяющее значение. Когда начинается пожар.

Пока я не познакомился с Дженсеном Эклзом, я даже не представлял, какой нестерпимый огонь тлеет в моей груди. С каждой встречей, с каждым разговором я ощущал, как растет в сердце нечто огромное, обжигающее, способное как спалить меня дотла, так и очистить. Освободить.

Дженсен не разделял творчество, работу, отдых, развлечения, любовь. Для него все было едино, и во всем он находил вдохновение. Узнав, что я служу корректором в маленькой газетке «Бюллетень Барнарда», он хмыкнул и спросил с восхитительно скабрезной ухмылкой:

— Что, каждый день щупаешь чужие тексты? Полируешь их до блеска? Да ты у нас повеса, Джаред Падалеки!

Я так очумел от подобной трактовки, что даже не нашел слов отшутиться. Особенно иронично эти пошлости звучали из его уст — вот уж кто был неуемным бабником. Он вечно бежал к очередной Лили, Кэтрин, Дэйзи, Сабрине. Он очаровывал их с первой улыбки, закручивал мигом в водоворот собственного ритма: бары, концерты, джаз-сейшены, литературные чтения, гонки по ночным улицам на чужих тачках, одолженных без спроса в ремонтной мастерской, где он работал — то ли ночным охранником, то ли механиком, я так и не разобрался.

Так же легко он девушек и бросал, без сожалений, без ссор и слез, словно те сами знали, что Дженсен Эклз — лишь приключение, короткая вспышка радости и острого удовольствия в их размеренных жизнях.

Друзьям же он, напротив, был яростно предан и верен всей душой. Я не сразу поверил, что попал в круг его друзей, а осознав, долго пытался понять, в какой момент это случилось. По всему выходило — в день нашей встречи, когда я привел его в свою крошечную квартирку недалеко от Гудзона на Перри-стрит.

Поднимаясь на последний этаж по обшарпанной лестнице, он отстукивал ладонью по деревянным перилам, с которых давно ободрался лак, какой-то африканский мотив. А в квартире прямиком навелся на пишущую машинку и благоговейно, едва касаясь, провел по клавишам моего «Ундервуда».

— Ты когда-нибудь думал, — спросил он меня, плюхаясь в потертое желтое кресло напротив окна, из которого отлично просматривался соседний дом и внутренности квартиры напротив, — что, когда ты печатаешь, ты точно разговариваешь пальцами? Как глухие.

Я откупорил ему и себе по бутылке Будвайзера, купленного по дороге, и пожал плечами. Очень хотелось ответить что-нибудь остроумное, эффектное, но слова не шли на ум. Тянуло закурить, аж слюна горчила в предвкушении затяжки, только я так и не успел купить спичек. Можно было сходить за коробком на кухню, но я боялся даже на пару секунд потерять Дженсена из виду. Боялся упустить нечто важное.

Я опустился на табуретку возле стола и сделал огромный глоток ледяного пива. Думать стало гораздо легче.

Словно прочитав мои мысли, Дженсен достал сигарету, прикурил, швырнул мне коробок и продолжил, выпуская в потолок дым:

— Ведь писательство — это такой же разговор с другом. Проблема в том, что сейчас многие писатели держатся за сложившееся представление, какой должна быть литература. И это представление выносит за рамки нормы все, что делает интересной обычную беседу.
— Их слабости? — спросил я, судорожно затягиваясь и беспокоясь, что собью Дженсена с мысли неверной трактовкой.
— Их одиночество, — кивнул Дженсен, подтверждая, что я правильно поймал его волну. — Их неврозы.
— Их глупость. Эксцентричность.
— Да! Они боятся написать что-либо отличное от того, что уже написали до них. Они избегают…
— Быть самим собой? — спросил я, и эти простые слова сдавили мое горло спазмом беззвучного рыдания.
— Быть самим собой, — кивнул Дженсен и вдруг взмахнул рукой, так что брызги пива долетели до зеленого гобеленового покрывала на кровати. — О чем, вот о чем ты разговариваешь в компании друзей?

Чувствуя себя запредельным неудачником, я пожал плечами. С коллегами я общался редко и сдержанно, лишь иногда по пятницам выпивал с ними в баре возле работы, чтобы окончательно не прослыть угрюмым замкнутым типом. Университетские приятели либо разъехались из Нью-Йорка, либо потерялись, затянутые рабочей и семейной рутиной. К маме с Мэг в пригород я ездил пару раз в месяц и обычно старался беседовать об их делах: о маминых розах, о ее преподавании, о работе Мэг в детском издательстве «Светлячок» — она служила секретаршей, но мечтала стать иллюстратором книг для детей. Получалось, что дружеских бесед в моей жизни почти что и не было.

К счастью, Дженсен не ждал ответа. Он развалился в кресле, перекинув через подлокотник ногу, и сам поддержал свою мысль:

— Мы говорим о всяком. О том, кого мы трахнули вчера и кого будем трахать завтра. О нашем члене или анальном кольце. О наших романах и связях. О нашем позоре, о том, как мы напились и очнулись через пару суток на железнодорожной станции в Филадельфии. Мы живы в этих разговорах, мы честны, мы открываем душу. Неважно, что происходит, нельзя выбирать, о каких событиях поведать друзьям, а о каких — музе.

Я знал это, я думал об этом мучительными одинокими вечерами, когда от курева ссыхалось горло и вся тайная нежность и боль моей души рвались наружу, когда бессонница доводила меня до галлюцинаций и я видел капли крови на клавишах пишущей машинки, когда я писал этой кровью, писал из своего нутра, строил предложения в ритме собственных рваных вздохов. И наутро думал, как же убога и глупа эта горячая исповедь. Ведь людей трудно чем-то удивить. Их не тронуть излиянием чувств. Не задеть глубокой откровенностью.

И сейчас Дженсен Эклз говорил мне, что только так и можно писать. Только так и нужно.

— Необходимо говорить с музой как с самим собой, — сказал я, и сигарета ходуном заходила в моих пальцах.
— Или как с близкими друзьями, — непривычно тихо ответил Дженсен. — У тебя есть близкие друзья, Джаред?
— Нет, — ответил я. И выпалил, не успев даже подумать, что будет и зачем я произношу такое вслух: — Я гомосексуалист.
— У тебя есть друзья, — убежденно сказал Дженсен.

Я помню, тогда подумал — он не расслышал. Не узнал, что стал первым человеком, кому я открылся. Не считая, конечно, таких же, как я сам, незнакомцев в «Том Баре» — его название я не произносил даже мысленно и ходил туда, предварительно сильно напившись, только когда смертельно уставал бороться со своими желаниями.

— Покажешь мне свои рассказы, Джаред? — Дженсен затушил сигарету в жестяной банке из-под пива, сел в кресле прямо и вытер ладони о штаны.
— Я не смогу отдать их тебе. У меня один экземпляр, — извиняясь, я развел руками, и он ответил пылко:
— Я быстро читаю. Посижу здесь. Не стану тебе мешать.

Он даже не представлял, насколько в эту минуту мне хотелось попросить его остаться в моей комнате навсегда.

Я подвинул табурет к шкафу и достал старый кожаный чемодан, в котором хранил бумаги. Оставил машинописные страницы на подлокотнике кресла, схватил полупустую пачку сигарет со стола и сбежал на кухню — мне казалось, стоит Дженсену перевернуть первый лист, и я окажусь совершенно голым посреди комнаты. Учитывая, какой лихорадкой трясло мое тело после признания и насколько неуместно я был сейчас возбужден, вышло бы совсем глупо.

Не знаю, сколько сигарет я выкурил и сколько раз вскипятил чайник — больше на кухне заняться было нечем, а меня слишком колотило, чтобы сесть и спокойно записать в блокнот мысли и события прошедшего дня. Мой взбесившийся взгляд беспомощно метался по кухне, жадно цепляясь за неправильности окружающего пространства: потертости и царапины на мебели, трещины и сколы посуды, разводы на давно немытом крошечном окне над пожелтевшей раковиной, подтеки краски на плохо прокрашенной двери…

Из кривого отражения в бирюзовом боку пузатого холодильника на меня смотрело карикатурно-перекошенное лицо смертника, ожидающего приговора.

Пожалуй, хороший художник-авангардист смог бы срисовать с глянцевой поверхности изображение в стиле «Крика» Эдварда Мунка. Эта мысль настолько позабавила меня, что я прыснул со смеха и тут же закашлялся: сигаретный дым пошел носом, и мутная картинка в отражении окончательно приобрела фантасмагорический вид.

За кашлем я едва расслышал тихое раздраженное: «Да чтоб меня!» Когда я заглянул в комнату, Дженсен торопливо смахивал что-то с рукописи. Он поднял виноватый взгляд и поспешно объяснил:

— Пепел. Зачитался, забыл, что в зубах сигарета.
— Брось, ерунда. Все ерунда.
— Нет, Джаред, нет! Это… очень сильно. Ты… Сперва кажется, что это все, — он провел ладонью над листами, не прикасаясь к ним, — чистая импровизация, выплеск, выдох, знаешь, какой рождается в животе, проходит по гортани и вырывается в мир. Звук, который невозможно удержать в себе, чистая страсть, возбуждение ума и тела. Но нет же, нет. Ты используешь разную композицию, ты мастерски играешь формой, и в этом хаосе мыслей, чувств, фактов видна четкая структура. Нет, это не рассказы — это единое произведение, и герои… Словно я только что повстречал несколько самых невероятных людей, которые не знают друг друга, но при должном стечении обстоятельств или небольшом усилии обязательно встретятся. Столкнутся. Возможно, не поймут друг друга, не сразу, но от их встречи в этом — твоем — мире родится новый мир.
— Или умрет старый, — сказал я, разумом ища подвох в его словах, насмешку, ложь.
— Конечно! — заорал Дженсен и задрал руки к потолку.

Его футболка выбилась из брюк и над ремнем мелькнула полоска голой кожи.

— Ты должен, нет, ты просто обязан прийти на наши чтения, Джаред. Тебе стоит прочесть тот отрывок про человека, живущего в колодце и считающего, что весь мир наверху заражен вирусом. Или другое. Я не все успел прочесть, но я вернусь, ладно?

Он вскочил с кресла, подлетел ко мне, обхватил ладонями мое лицо и поцеловал в ухо, громко, звонко, от чего я мгновенно оглох и бешено возбудился.

— Мне пора, Нэнси не любит ждать. А ждет она уже примерно двое суток. Я вас познакомлю, это у ее тети галерея в Сохо. Ты обязан выступить.
— Я не думаю… я не очень хорош в публичных выступлениях… — сказал я ему вслед, но услышал в ответ лишь искренний глубокий смех, донесшийся из-за двери, будто я раскрепостился настолько, что выдал мировую шутку.

Я тупо уставился на кресло, в котором лежала аккуратно собранная стопка машинописных листов. Если бы не смятая жестяная банка, забитая бычками, я бы решил, что Дженсена Эклза нарисовало мое разошедшееся воображение.

Он и правда вернулся где-то через неделю. Разбудил меня в субботу в шесть утра — сам он, похоже, не ложился всю ночь — попросил захватить рукопись и потащил на набережную Манхэттена. От Гудзона тянуло химией и гнилью, хозяева собак, вынужденные жаворонки, выгуливали своих питомцев, земля под задницей еще не прогрелась и тепло привалившегося к моему плечу Дженсена, читающего рукопись, успокаивало намного лучше валиума. Я больше не нервничал, видя, как его осторожные пальцы с темной каймой под ногтями листают страницы. Даже если он сочтет всю остальную мою писанину полной хренью, я переживу.

— Почему ты не закончил Колумбийский? — неожиданно спросил он, запрокидывая ко мне лицо. На его щеке смешались следы от красной помады и мазута.

Я пожал одним плечом.

— Так вышло. Отец погиб на Корейской войне, пенсии вдовы не хватало, чтобы оплачивать учебу мне и моему брату. Мама пошла преподавать английскую литературу, но денег все равно недоставало, и мы решили — пусть университет закончит Джефф. Он учится на врача, это более перспективно. Я пока поддерживаю маму с сестрой.
— Это нечестно! — убежденно сказал Дженсен. — Блядство. У тебя бешеный талант!
— Это неважно, — отрезал я. — Нормальное решение, правильное. Не нужно, Дженсен.

Он отстранился и прищурился, разглядывая меня пытливым внимательным взглядом, словно силился расшифровать ложь. У меня не осталось почти ничего, что я хотел бы от него скрыть, так что я не отвел глаз.

— А, ну и на хуй, — возвестил он в итоге свой вердикт и сунул в рот пальцы, освистывая мужчину в солидном костюме, движущегося по набережной на велосипеде. — Не университет делает тебя писателем.
— А ты? Ты где-то учился? — спросил я.

Дженсен почесал щеку, глянул на пальцы, испачканные в мазуте, и начал яростно стирать пятно манжетой рубашки.

— Не, — наконец ответил он коротко.
— Твои познания в литературе. Сейчас скажешь, что просто много читал?

Я ступал на очень тонкий лед, я никогда так раньше не делал, не доставал других людей. Но Дженсен Эклз раскрепощал меня. Своим интересом ко мне и к моей рукописи, своей открытостью миру он словно давал мне индульгенцию на любопытство.

— Я много читал, — рассмеялся Дженсен. — Ну, еще виновата частная школа.
— Ух ты. А ты местный? Из Нью-Йорка?
— Мне кажется, никого нет из Нью-Йорка. Все откуда-то приехали. Кадингир.

Он даже не выпендривался, называя Вавилон известным в шумерских источниках именем. Ему просто нравилось, как звучит слово, он наслаждался перекатами согласных у себя во рту.

— Вавилонское столпотворение, — кивнул я, наблюдая за проходящей мимо парочкой: черный парень в пиджаке и полосатой майке с висящими на шее бонго и замерзшая растрепанная девушка в скромном голубом ситцевом платье.
— А писатель, — Дженсен слегка встряхнул мою рукопись, — писатель — переводчик для всех нас. И пусть люди будут дерзкими, пусть бросают вызов богам. Так и должно быть, черт возьми!

Парень с бонго снял пиджак и набросил на плечи девушке. Я наблюдал за ними, пока они не скрылись в конце набережной. И только тогда сообразил, что на мой вопрос Дженсен так и не ответил.

Позднее, в другие наши встречи, я еще несколько раз пытался разузнать об образовании Дженсена, о его семье, но он мастерски уходил от расспросов. Правда, рассказал, что снимает в Гарлеме за пятнадцать баксов в месяц комнату в квартире, населенной наркоманами и ворами, но, по моим наблюдениям, он всегда ночевал либо у друзей, либо у девушек. Он ни разу не попросился остаться у меня на ночь, даже когда заваливался укуренный в хлам и декламировал свои стихи, сидя на окне и опасно перекинув ногу через подоконник.

Стихи Дженсена, как и рассказы о его похождениях, были напичканы упоминаниями самых маргинальных личностей — наркоманов, психопатов, безумцев, бродяг и воров. Он выписывал образ ебаря-террориста, которому девушки отдавались на пустырях и задних дворах ресторанов, писал об угонщиках, несущихся на блядки сквозь ночь на ворованных тачках. В его стихах отсутствовали рифма и особый смысл, сам он совершенно не ценил их и не запоминал, но они сшибали с ног спонтанностью, искренностью и живым, настоящим разговорным языком.

Он перетряхнул мою жизнь, точно старый пыльный костюм, вытряс темные тайны, как потерянные номерки, ржавые ключи и использованные билеты из драных карманов.

Не знаю, когда Дженсен спал и спал ли он вообще, но меня он умудрялся будить, даже заваливаясь в мою квартиру посреди дня.

В тот день он окончательно изменил меня. Как будто моя судьба, мое будущее были простой заготовкой, сочленением железных элементов и медных проводов, а он пустил ток.

Я работал всю ночь, поскольку Пит, мой сменщик, был вынужден уехать на похороны друга. Придя домой, я едва успел стащить с себя пиджак и брюки и, как был, в рубашке, трусах и носках, рухнул в постель. Проснулся я от того, что кто-то сидел на моей заднице, орал и прыгал, так что матрас под нами натужно жаловался и плакал.

— Хей-хей, тяжелая ночка, ловелас? Сношался с чужими текстами?
— Слезь...— прокашлял я, и к моему носу опустилась бутылка молока.

Дженсен покачал бутылкой, побулькал ею и возвестил:

— Я принес тебе дар!
— Молоко скисшее? Ворованное? Это вовсе не молоко? — осторожно уточнил я, натягивая на плечи одеяло и неловко шевеля пальцами на прохладном полу.
— К сожалению, не ворованное, но к счастью — бесплатное, — успокоил меня Дженсен.

Пока я влезал в брюки, он прошел на кухню и принес нам два стакана с молоком.

— Это подарок.

Молоко оказалось восхитительно вкусным, сладким и прохладным, и я не стал допытываться о его происхождении.

— Как ты сюда попал? — запоздало спросил я, отставляя на стол пустой стакан и наблюдая, как Дженсен задумчиво крутит свой в ладонях.
— А? — он успел погрузиться в свои мысли и совершенно забыть обо мне. — У тебя было открыто. Должно быть, забыл запереться.

И он снова замолчал, уставившись сквозь пыльное стекло на окна дома напротив.

Мне вдруг стало не по себе. Я распахнул фрамугу, впуская в комнату свежий воздух, и спросил:

— Что-то случилось? Почему ты пришел?
— О, ну знаешь, — он оживился и сделал щедрый глоток молока. И надолго замолчал.

Я приблизился к креслу, куда он всегда падал, перекинув ногу через подлокотник, и в котором сейчас сидел, сдвинув колени, как прилежный ученик в классе. Мне хотелось положить ему на плечо ладонь, но я не решился.

— Да ты знаешь, — пожал плечами Дженсен, когда опустошил свой стакан. — Стало грустно днем, и я подумал — кто всегда рад меня видеть?..
— Да все, — хмыкнул я. — Буквально каждый.
— ...кто всегда поднимает мне настроение? — не слушая, продолжил Дженсен. — И я подумал, нужно сходить к Джареду. А тут и бутылка молока подвернулась.
— Что случилось, Дженсен?

Он поморщился, словно хотел выбросить из головы терзающие его мысли и никак не мог.

— Да нет, ничего не случилось. Тусовался с Леди Дэй.
— Ты знаком с Билли Холидей?! Ничего себе. Я был на ее концерте полгода назад. Она просто блеск! Боже, от ее блюза я впадаю в транс на целые сутки.
— Она богиня. На концерте она будто заново изобретает каждую песню. Я хотел на сегодняшних чтениях познакомить вас, Джаред. Представь, как она в своей расслабленно-ленивой манере поет про твоего человека, живущего в колодце. Ты мог бы вдохновить ее, Джаред. Да ее арестовали. Опять.
— Что? Почему?

Дженсен снова скривился, и мне почудилось — он недоволен собой, он злится, что реальность, которую он привык лепить вокруг себя сам или же принимать с готовностью любые ее выверты, находя в любом из них особый кайф, на этот раз не хочет подчиняться, ощеривается ядовитыми иглами. И он не может с ней справиться.

— Наркота, — тихо сказал Дженсен. — Хранение, употребление. И ей нельзя пить, ее голос…

Я крепко стиснул ладонью его плечо. Он наклонил голову и прижался щекой к моим костяшкам. И так замер.

Я почувствовал, что тону. Я задыхался от стыда за то, что наслаждался каждым мгновением этой странной неловкой близости. За то, что был так рад визиту Дженсена — пусть причина скорее всего крылась в том, что он попросту оказался неподалеку. За то, что вместо того, чтобы переживать за невероятную джазовую певицу, за подругу Дженсена, я мысленно старался укутать его в кокон тепла и спокойствия — и по-настоящему стать тем, кем он назвал меня: Джаредом, который всегда поднимает ему настроение.

Это было так низко — ощущать, как я нужен ему в эти короткие секунды. Это было так сладко и страшно.

— Мы можем что-то сделать для Леди Дэй? — спросил я. — Собрать голоса, подписать петицию. Привлечь журналистов.
— Нет, — жестко сказал Дженсен. — Не нужно шумихи. Не нужно пачкать ее имя, ей в жизни и так досталось. Может быть, ей помогут.
— Ты веришь, что власти хотят помочь, таким, как она? — изумился я. — Таким, как я?

Дженсен развернулся в кресле и запрокинул лицо. В углу его рта осталась белая капля молока, и я не смог сдержаться, смазал ее дрожащими пальцами. И добавил:

— Таким, как Гинзберг. Как все, о ком он писал. Кого он видел в психбольнице. Галлюцинирующим сумасшедшим, наркоманам, самоубийцам?
— Лучшим умам нашего поколения? — вдруг широко и дико улыбнулся Дженсен, мигом став похожим на безумного Шляпника. — О нет, Джаред, конечно нет. Им никто не сможет помочь. Потому что…

Его настроение изменилось так резко, будто внутри сработал какой-то переключатель. Может быть, не сам собой. Может, это Дженсен его перещелкнул.

Он буквально выпрыгнул из кресла и рванул к стене напротив окна. Вся его поза выражала напряжение, он стоял на низком старте, готовый уйти в разбег, в полет, и я по-настоящему испугался, что он и правда улетит — пробьет собой застоявшийся воздух моей комнаты и выпрыгнет прямо в распахнутое окно.

— Потому что им не нужна помощь! — убежденно сказал Дженсен, и я как наяву увидел отблески зеленого пламени в его глазах. — Где бы они ни были, как бы ни страдали, в каких бы темных комнатах не находились — они на месте, они на своем месте!

Я встал спиной к окну, расставил руки и вцепился в подоконник. Только Дженсен, похоже, не собирался прыгать.

Он вытянул руку и торжественно ткнул в меня пальцем:

— Ты! Джаред. Ты! Ты будешь читать сегодня в галерее? Ты будешь?

Меня раскололо пополам. В спину дул прохладный ветер, задирал парусом рубашку и холодил затылок, а из комнаты на меня двигался пласт горячего воздуха, зеленого пламени, жар бешеной страсти Дженсена, с которой тот смотрел в ожидании ответа.

Заломило виски от разницы температур, от страха, от предвкушения, от радости, и я кивнул. Просто кивнул, ощущая, как губы сами собой растягиваются в улыбке полного психа.

— Отлично! — Дженсен рванул ко мне, хлопнул по плечу с оттягом и бесцеремонно взъерошил мои волосы. — Начинаем в девять. Не опаздывай.

И он направился к дверям, на ходу доставая сигареты из заднего кармана.

— Стой! — выкрикнул я, не удержавшись, слишком расшатанный своим согласием, нечаянной смелостью, замерзший со спины и с каплями пота на висках. — Ты… ты уходишь? Уже уходишь?
— Лизи-Джейн ждет на набережной, — пожал плечами Дженсен. — Надо идти, она такая мелкая, еще украдут. Веришь, девчонка мне до груди не достает, умора!
— Я не знаю, кто это, — досадливо мотнул я головой. — Останься. Расскажи про чтения. Кто там будет?
— Не знаю, Джаред, — Дженсен притормозил, но только для того, чтобы прикурить. — Приходи и увидишь. Тебе понравится.
— Значит, — крикнул я в ему в спину, — ты больше не хочешь знакомиться с моей сестрой?

Это был глупейший, отчаянный шаг. Наша с Дженсеном игра на двоих. Он изредка вспоминал про Мэг и требовал, чтобы я представил его «такой горячей талантливой сладкой штучке, у которой столько грязи в голове», на что я неизменно отвечал, что скорее заставлю сестру переехать в другой штат, чем позволю Дженсену Эклзу приблизиться к ней. Впрочем, он давно не вспоминал о нашей игре.

Дженсен остановился в проеме двери, оперся о косяк и выпустил на лестницу дым.

— Выходит, ты все же надумал познакомить меня со звездным автором издательства «Каменная роза»? — сказал он, не оборачиваясь.

Во дворе у автомобиля лопнула шина, и этот звук разнесся взрывом по комнате, заставив меня остолбенеть, — глупейший инстинкт замирать, а не бежать в случае опасности.

— Может быть, — вздернул я подбородок. Никакие другие движения в эту секунду все равно были мне недоступны, ноги намертво приросли к паркету.
— Представишь меня сокровищу Соломона Розенштейна, чьи романы заставляют дамские кошельки распахиваться, а трусики — мокнуть?

И тут я понял, что пропал.

— Приятно познакомиться, Сьюзи Монро, — обернулся ко мне Дженсен через плечо, подмигнул, глубоко затянулся, насмешливо-мягко глядя в глаза, и вышел из квартиры, тихо прикрыв за собой дверь.

Я остался стоять голым посреди стадиона, забитого народом. В рисунке роз на обоях мне чудились лица, множество лиц; они смотрели с брезгливым интересом — точно школьники на лягушку в разрезе. Кто-то смеялся, кого-то тошнило, кто-то пытался прижечь меня взглядом, как бородавку.

Комнату качнуло, словно палубу корабля, звон в ушах стал нестерпимым, горло сдавило, и я понял, что забыл дышать. Первый вдох после ухода Дженсена я сделал, толкая плечом дверь.

Я догнал его на втором этаже. Он неспешно спускался по лестнице и как всегда отстукивал по перилам рваный ритм.

Тяжело дыша, я перепрыгнул пару ступеней и преградил ему путь. Он в ожидании задрал брови, глядя на меня сверху вниз и гоняя по рту сигарету.

Я молчал, не зная, что сказать, не понимая, зачем я побежал за ним и что теперь делать.

Наконец он сжалился, загасил окурок о покрытую трещинами стену и сказал:

— Мне плевать, как ты зарабатываешь на жизнь, Джаред. Даже если сосешь члены за деньги.

Должно быть, я стал совсем пунцовым. Жар скапливался мутным облаком в голове, плавил мозги, не давал внятно мыслить.

— Я не… я не сосу… за деньги, — прохрипел я. — Давно ты знаешь?

Дженсен пожал плечами.

— Нет… Не особо. Ну то есть как… Слушай, я прочитал все, что ты мне показывал. Я пролистал пару книг Сьюзи Монро. Есть определенные слова. Твои слова. И настроения. Это слишком глубоко и серьезно для обычных бульварных романов, Джаред. Это слишком хорошо. А твоя сестра, насколько я знаю, далека от литературы.

Я не мог смотреть на Дженсена. Пятно от его сигареты пришлось прямо на центр трещины, и расходящиеся из черноты извилистые тонкие линии напоминали лапки раздавленного паука. Я пялился в стену и ощущал на коже касания этих маленьких невесомых лапок, пока Дженсен не положил руку мне на плечо и не встряхнул.

— Розенштейн знает?
— Нет. Надеюсь, нет. Я действую по доверенности Мэг.
— Я никому не говорил. И не скажу, если тебя это беспокоит.

Оказалось, весь жар под крышкой моей черепушки растопило, и теперь он вытекал, скатывался горячими позорными слезами по щекам. Если бы у меня остались силы, возможно, я бы перепугался — я никогда не плакал на людях. Я не понимал этих слез. Я не контролировал их.

— А знаешь, что беспокоит меня? — спросил Дженсен, цепляя пальцем каплю с моего подбородка и слизывая ее кончиком языка, от чего мне пришлось ухватиться рукой за перила, чтобы не упасть. — Ты признался в том, что любишь мужчин, но испугался сказать об этом.

Я не знал, что ему ответить, и просто вытер мокрые глаза. Он покачал головой, глядя куда-то поверх моей макушки, и задумчиво проговорил:

— Да, пора что-то менять.
— Что? — просипел я скептически. — Жизнь? Людей?
— Нас, — улыбнулся Дженсен и вжал меня в свое плечо.

 

***

Галерея «У модистки» — называющаяся так скорее из-за расположения в бывшем ателье, чем ради комплимента в сторону картины Эдгара Дега, — оказалась слишком мала, чтобы принять всех пришедших на чтения. Я уже бывал здесь пару раз, но сегодня в небольшое помещение, где со стен была содрана до красного кирпича штукатурка и периодически взрывались лампочки, свисающие с потолка на длинных шнурах, набилось человек пятьдесят.

Дженсена я не высмотрел, зато мне помахала от сцены Нэнси, племянница владелицы галереи — лично я таинственную галеристку, надо сказать, ни разу не видел.

— Джаред! Эй, Джаред! Дженсен сказал, ты сегодня читаешь. Садись сюда.

Нэнси обладала крепким телосложением, ростом чуть пониже Дженсена и носила мужские мешковатые пиджаки поверх темно-зеленых водолазок. Возможно, потому я не испытывал рядом с ней неловкости. А может, причина крылась в том, что она не пыталась со мной флиртовать.

Нэнси отправила меня за маленький столик в самом углу, где уже сидел с книгой высоколобый молодой мужчина.

— Посторожи мой кофе! — велела Нэнси и убрала со лба волнистую прядь странно-привлекательного мышиного оттенка. — Это Фрэнк О’Хара, вы знакомы?

Человек за столом поднял рассеянный взгляд и молча кивнул.

— Э… Нет, мы не знакомы. Я Джаред Падалеки. Фрэнк, я читал ваши стихи, и Дженсен Эклз прожужжал мне о вас все уши.

Я протянул руку, и он, мягко улыбнувшись, пожал ее. Я хотел спросить, видит ли он хоть одну запятую в своей книжке в таком полумраке, но он опередил меня:

— Смерть Маккарти. Что думаете?

Я опешил и, чтобы заполнить неловкую паузу, сделал щедрый глоток из чашки с остывшим кофе Нэнси.

— Это тест? — уточнил я.

Улыбка тронула печальные глаза Фрэнка О’Хары. Вероятно, он не был печален, просто встречается такая форма глаз, когда внешние уголки направлены вниз и кажется, будто человек всегда грустит.

— Знаете… Смерть — это ужасно, — ответил я искренне. — Маккарти, вернее, маккартизм, был ужасен тоже. Но нужно быть социопатом или монстром, чтобы радоваться, когда человек умирает от цирроза печени.
— Ну, Маккарти не видел разницы между коммунистами, гомосексуалистами, предателями США, шпионами и деятелями искусств. Звучит так, словно он был социопатом или монстром.
— Политически он был мертв уже года три, — пожал я плечами. — Честно, меня устраивало.

Когда улыбка достигла рта Фрэнка, я заметил, что у него очень мягкие губы.

Он рассеянно придвинул к себе салфетку и начал что-то царапать на ней карандашом, который вынул из-за уха. На сцене заиграл неизвестный мне джаз-бэнд, состоящий из саксофониста, трубача, пианиста и барабанщика. Играли быстрый бибоп, и я ощутил себя скорее в кабаке, чем в галерее. Я слишком нервничал перед выступлением, во рту пересохло, и я снова глотнул кофе, поморщившись от горьковатого привкуса. Дженсен все еще не показывался.

— Что вы планируете делать потом? — спросил я, когда Фрэнк, дописав, отбросил салфетку в центр стола.
— Потом? После чтений?
— Нет. С этой салфеткой. Дженсен не простит мне, если я ее не заберу.

Фрэнк удивленно моргнул, а затем щелчком направил салфетку в мою сторону.

— Я вспомнил. Дженсен рассказывал мне о вас. Сказал, вы совершите настоящую революцию.

Мои щеки запылали, и позвоночник натянуло струной от некомфортного ощущения, что взгляды всех присутствующих уже направлены на меня — а ведь я еще даже не вышел на сцену.

— Сегодня? — уточнил я.
— Вообще, — улыбнулся Фрэнк и вдруг накрыл мои пальцы своей ладонью. — Еще он сказал, что вы мне понравитесь. Он был прав.

Его колено под столом касалось моего, его ладонь оказалась ледяной, и я наконец увидел, что он заметно нервничает.

Я никогда не делал ничего подобного вне стен «Того Бара», но сейчас мне стало плевать. Похоже, Дженсен все за меня решил, и это злило меня необычайно и странным образом льстило. С удивлением я ощутил прилив бодрости и радости, меня захлестнуло ощущение всемогущества, я был счастлив здесь и сейчас, готов ко всему, шестеренки в моей голове крутились в идеально слаженном ритме. Преград не существовало.

Под столом я опустил руку на колено Фрэнка и сказал:

— Ты мне тоже нравишься. Очень.

Он выдохнул с облегчением, смущенно сморщил свой тонкий, с горбинкой, ирландский нос и сжал мою руку.

— Буду с нетерпением ждать твоего выступления, Джаред. И конца чтений.

Я захотел поцеловать его. И я мог бы это сделать прямо здесь, в самой толпе, в отблесках лучей, освещающих сцену, но тут к нашему столику пробился Дженсен, таща за руку невысокую тоненькую девушку с очаровательными золотыми кудряшками — должно быть, Лизи-Джейн.

Залпом я допил ледяной кофе Нэнси и тут же оказался в крепком объятии Дженсена — тот обошел стол и навалился на меня со спины.

— Страшно рад видеть тебя, Джаред! Ты читаешь после Лью Уэлча. Не дрожишь?
— Нет, абсолютно.

Я не врал, сейчас я и правда был готов свернуть горы. Свет и темнота приобрели массу новых оттенков, люди на скамьях и за редкими столиками вдоль стен больше не казались враждебными, я ждал их внимания, я хотел увидеть их глаза, хотел рассказать им свои истории. Пульс зашкаливал, но это было здорово, словно я проживал одновременно несколько жизней, и глубокий, хриплый смех Дженсена вел меня за собой, заставлял улыбаться и отстукивать джазовый ритм по краю стола, как по клавишам пианино.

— Фрэнк! — наклонился я к своему новому другу. — Нэнси. Кофе. Там был бензедрин?

Фрэнк О’Хара заглянул в мою пустую чашку, сощурился, вглядываясь мне в глаза, и уверенно кивнул:

— Наверняка. Это плохо?
— Нет, — расхохотался я. — Это замечательно.

Свет, звуки, вибрация грудной клетки от слишком сильных ударов сердца — все перемешалось со вспышками огней под веками. Я слеп, когда выходил на сцену, стискивая в танцующих пальцах свои отпечатанные рассказы, я глох, проваливаясь в живую тишину, вздыхающую в едином порыве. Я прозревал, видя на полу перед сценой Дженсена, с восторгом глядящего на меня снизу вверх, видя десятки, сотни, тысячи чужих внимательных глаз. Мой слух возвращался, болезненно взорванный криками, аплодисментами, просьбами продолжать. Слова на языке были пулями, гладкими, прохладными, и я выпускал эти пули в зал поверх голов, в потолок и сладко вздрагивал, когда они били в меня рикошетом.

Ко мне тянули руки, кто-то поправлял микрофон, Фрэнк О’Хара сунул мне бутылку без этикетки с чем-то крепким, и я продолжал, и слеп, и глох, и возрождался заново.

Я почти не видел букв, оказалось — я помню наизусть свои строки. Я не боялся больше осуждающего пристального взгляда на меня, а не на моего героя, меня не пугало, что кто-то увидит в текстах то, что я там старательно прятал. Важно было только рассказать историю. Вынуть ее из пыльного чемодана с желтыми пятнами на подкладке и оживить.

Когда я закончил, я был настолько пьян и под кайфом, что просто прыгнул со сцены вперед, и Дженсен поймал меня, хохоча. Он передал меня Фрэнку, и тот потянул меня за собой. Вслед нам звучал голос Дженсена:

— Это блядская музыка, Джаред! Твои слова, черт тебя дери! Тебя можно играть и петь! Тебя нужно печатать!

И зал ревел где-то за его спиной.

В темном закутке за сценой, где пахло плесенью, масляными красками, где хранились подрамники, рамы и старые картины, Фрэнк поцеловал меня, вжимая в пыльную кулису, и шепнул на ухо:

— Он прав. Дженсен Эклз. Тебя надо печатать. Я разбирал бы твои произведения со студентами.
— Ты преподаешь? — спросил я, запуская пальцы в его короткие волосы, целуя длинную шею, стараясь не рухнуть назад, в мягкое ненадежное ничто.
— В «Новой школе» на Нижнем Манхэттене.
— Он ночует у тебя? Дженсен? — выпалил я, шаря ладонями под черной водолазкой Фрэнка, качаясь так, словно вывихнутая мысль, которой сейчас было здесь не место, в самом деле встряхнула мое тело.
— Бывает, да.
— У меня ни разу. Ни разу. Я хочу отсосать тебе, Фрэнк. Слышишь, Фрэнк?

Он тихо рассмеялся, поглаживая меня между ног как-то слишком осторожно.

— Бензедрин. Чудо-лекарство для нечеловеческих подвигов. Ну как я могу быть против?

Я спустился к его ремню, провел ладонью по вздыбленной ширинке.

— А ты предлагал ему? — спросил Фрэнк.
— Что?
— Дженсену. Он кантуется в жуткой помоечной дыре. Ты предлагал ему переночевать у тебя?

Я поднял на Фрэнка потрясенный взгляд.

— Нет.
— Вот и ответ. Дженсен Эклз — воспитанный сукин сын, который никогда не станет напрашиваться.
— Господи, ты серьезно? Однажды он разбудил меня в пять утра.
— И тем не менее.
— Сегодня он, похоже, взломал мою дверь и прыгал на мне, пока я не проснулся.

Фрэнк пожал плечами, продолжая улыбаться.

Возможно, лекарства для нечеловеческих подвигов оказалось мало, чтобы сделать то, чего страстно хотело мое тело и на чем настаивал измученный впечатлениями мозг.

— Мне сказать? — уточнил Фрэнк, бережным движением заправляя мне за ухо прядь волос. Я кивнул. — Ты не отсасываешь мне. Мы не трахаемся. Мы говорим о нем.

Лучше бы я мог заплакать сейчас.

— Хэй-хэй-хэй!

Свет обжег глаза, будто мне в лицо плеснули кислотой. Лампа в подсобке крутилась вокруг своей оси, пока Дженсен пробирался к нам через завалы картин и рам.

— Мы идем гулять. Я помешал? О, чтоб мне провалиться, я помешал.
— Да ты словно тут и был, — хмыкнул Фрэнк, и мне не хватило концентрации и чистого слуха, чтобы распознать оттенки в его голосе. Злость? Сарказм? Горечь? Насмешка? Я не понял.
— Ребята, ребята, ну! С меня выпивка. Я знаю, я невыносим, мне стыдно…

Дженсен сложил перед собой ладони и покаянно кивал, не глядя пятясь назад, и как оказалось — мы с Фрэнком послушно следовали за ним из подсобки.

— Джаред, народ хочет познакомиться с тобой поближе.
— Меня отпускает, я не… я не уверен, что…
— Так это поправимо!
— Эклз, мне кажется, ему хватит. Похоже, он сейчас как перегретый мотор, — заметил Фрэнк, обнимая меня за пояс и мягко подталкивая к выходу.

Дженсен остановился перед хлипкой дверью в общий зал, сморщился, словно ему только сейчас стало невыносимо стыдно, и серьезно сказал, глядя мимо меня на Фрэнка:

— Прости.
— Извиняешься? — хмыкнул Фрэнк О’Хара. — Я же говорил, Джаред. Воспитанный сукин сын.

Мне показалось, я пропустил целый огромный кусок разговора.

— Приходи, если нужно переночевать, — Фрэнк легонько хлопнул Дженсена по плечу.
— Ты не идешь с нами? — почему-то испугался я. В эту секунду я бешено нуждался в чашке кофе Нэнси.
— Нет, я репетиторствую. У меня завтра утром ученица. Ты великолепен, Джаред Падалеки. Эклз прав.

Стоило нам выйти наружу, и я упустил Фрэнка из виду.

Огромной толпой мы двигались по набережной Гудзона, передавая друг другу бутылки с паршивым бренди и дешевым виски. Лизи-Джейн куда-то пропала, и Дженсен умудрялся флиртовать со всеми девушками из нашей компании, а заодно с теми, кто встречался по пути. Один из музыкантов, трубач, играл на ходу свои импровизации и пару раз ему сунули деньги в карман проходящие мимо прохожие.

С Дженсеном я не разговаривал — возле меня постоянно оказывались новые люди, и я не помню, когда в последний раз испытывал такую легкость в общении. Мы говорили о прошедшем вечере, о других выступавших, о моих рассказах, о погоде, о жизни, о музыке, о литературе, даже о моде — один парень в двухцветных туфлях-оксфордах и фланелевой тройке сообщил, что ему нравится длина моих волос, он счел ее необычной и долго распространялся о том, что скоро короткие мужские стрижки выйдут из моды. Говорил, что люди устали и хотят отойти от военного прошлого. Я постеснялся сказать, что не пытаюсь представить новый стиль, просто мой парикмахер переехал и я никак не обзаведусь новым.

— Да, мне нравятся его волосы! — подтвердил Дженсен, протискиваясь мимо нас, и направился к полицейской машине, тормознувшей возле пирса.

Похоже, наша компания привлекла ненужное внимание, но Дженсен каким-то образом умудрился уболтать полицейского оставить нас в покое.

От пирса до моего дома было недалеко, я вдруг ощутил смертельную усталость. Хотелось немедленно лечь на траву и крепко закрыть глаза. Меня шатало от алкоголя, мысли стали тяжелыми и… виноватыми. Мне хотелось позвать Дженсена к себе, но вышло бы нечестно — Фрэнк О’Хара пригласил его первым. Не знаю с чего, но я не сомневался, что существует негласный кодекс насчет Дженсена Эклза.

— Эй, я пойду, — шепнул я, вклинившись между Дженсеном и Нэнси, которые, похоже, обсуждали следующие чтения.
— Я провожу, — живо отозвался Дженсен и сразу потащил меня в сторону отходящей от набережной улицы, словно я мог передумать и попросить его остаться со всеми.

Мы шли молча, и мне показалось — Дженсен тоже устал. Это было дико и странно. Почти у самого дома я спохватился и полез во внутренний карман пиджака.

— Вот, — сказал я, протягивая Дженсену салфетку. — Фрэнк написал.

Дженсен засветился радостью и жадно выхватил салфетку из моих рук. И прочитал, щуря глаза и стараясь поймать блик фонаря:

— В теплом свете Нью-Йорка, в 4 часа, мы дрейфуем удаляясь и приближаясь к друг другу.
Как дерево, вдыхающее сквозь цветные стекла.
А с портретов словно ушли все лица, оставив лишь одни только краски.
Ты удивленно спросишь, почему их вообще рисуют?
Я на тебя гляжу и это лучше, чем смотреть на все портреты мира…

— Черт, — сказал я.
— О, да… — с тихим благоговейным вдохом откликнулся Дженсен, бережно разглаживая салфетку и пряча ее в задний карман джинсов.
— Спасибо тебе за этот вечер, — сказал я. — Спасибо, что вытащил, что заставил выйти на сцену.

Дженсен поморщился, будто я сморозил глупость, и упрямо мотнул головой.

— При чем тут я? Это ты. Ты взорвал их. Ты влюбил их в себя. Ты изумительный, Джаред. У тебя талант размером с солнце. И знаешь что? Мы покажем твои произведения Аллену Гинзбергу!
— Как? — удивился я. — Говорят, сейчас он в Сан-Франциско, и не уверен, что мы найдем его адрес. А если и отправим по почте мои рассказы, вряд ли он их прочтет.
— По почте? — переспросил Дженсен и решительно замотал головой. — О, нет-нет-нет! Никакой почты! Мы поедем к Аллену сами! Ты и я. Вместе.

Даже сейчас, когда я был пьян, измотан и переполнен эмоциями, когда рассвет уже начинал заливать окна домов клюквенным сиропом, когда прохлада ночи отползала в подвалы, прячась в канализации и сливных стоках, — этот план звучал как полный бред. Как навязчивая идея сумасшедшего.

— Конечно, — легко кивнул я. — Ты и я. В Сан-Франциско. Без денег — гонорар за роман я отдал родным. Без машины. Без ничего. Две с половиной тысячи миль.
— Именно! — восторженно отозвался Дженсен. — Есть автобусы. Поезда. Товарняки. Есть попутки, в конце концов. Неужели ты откажешься от путешествия к мечте?

Он улыбался так заразительно, он смотрел на меня с такой непоколебимой уверенностью, он с такой готовностью раскинул руки, чтобы поймать меня, как тогда, когда я прыгнул с освещенной сцены в густую темноту, что у меня не было шанса. Ни единого блядского шанса. Тем более, я считал, что наутро все забудется.

— Конечно, — кивнул я. — Поедем к Аллену Гинзбергу в Сан-Франциско.

Вот так я и оказался в дороге с Дженсеном Эклзом.